Мой лучший мужчина в мире. Часть 6

— Разве можно любить червяка? — брезгливо думала Татьяна, глядя на горючие слезы, сползающие по бледным щекам-оладьям, на толстый шмыгающий нос, на круглое пузцо, мячиком выглядывающее из рубашки, на дрожащие мясистые пальцы некогда родного человека.

 

Часть 6

 

Библиотека — организм умирающий, востребованный лишь школьниками и пенсионерами. Машкиной библиотеке везет чуть больше — иногда сюда заглядывают охранники кафе:

— Девчонки, есть че клевое почитать?

Они предлагают им детективы, которые качки возвращают на удивление аккуратно. Все-таки против лома, вопреки поговорке, есть прием — умиляется Маша. И этот прием — культура!… Хотя — почему ее благоверный Миша упивается возможностью оскорбить и бывает так страшно доволен, когда доводит ее до брани, заставляя стыдиться после себя самой?…

— Ну и где твоя фальшивая культура? — злорадствует он в таких случаях. Слава Богу, что сейчас муж опять в Сургуте, и сын сразу перестал сутулиться, а дочь не смотрит исподлобья. Сегодня ровно четыре месяца, как она беременна любовью. По этому поводу Тина пригласила ее к себе, чтобы дать возможность позвонить в Киев, а заодно отметить мини-юбилей. Нет, с подругой ей повезло — мать родная да и только!

Трубку снимает сам Сидоров, и Машка, настроенная на секретаршу, впадает в ступор.

— Ну что ты стесняешься, смелее, — ободряет ее профессор, и в снисходительности этих слов звучит такое чувство превосходства, что Машке кажется, будто на нее вылили ушат ледяной воды. Она спрашивает какую-то глупость, вроде того, хорошо ли сейчас на Крещатике, и, слушая его насмешливый ответ, подбирается к главному:

— Почему ты не ответил на мои стихи?

— Стихи? — усмехается лучший мужчина в мире, — Не поверишь — я вообще не люблю стихов, они меня как-то… не трогают, что ли.

— Ты думаешь, я ненормальная?

— Ну что ты… — миролюбиво отвечает профессор.

Машка с ужасом замолкает, боясь разрыдаться: что может быть позорней и смешней, чем пожилая баба, плачущая из-за любви? И слышит, как благостный сытый голос невозмутимо закругляет разговор:

— Поздравляю тебя, Мария, с Новым годом и Рождеством…

— А тебя с будущим 23-им февраля, — не может удержаться от сарказма Машка, а он ей отвечает без иронии, что в качестве праздника этот день не признает…

Машка ежится, как под холодным душем, и, забыв попрощаться, опускает трубку на рычаг. И по этому чурбану она сходила с ума? Нет, права Зинаида Михайловна, предпочтя семейному компромиссу путешествие по жизни в одиночку — все мужики одинаковы!

Дома она аккуратно, по слову, просеивает тот разговор. Что же это за мужчина, не признающий 23-е февраля? Машка вспоминает своего отца, служившего ей эталоном. Он и сейчас, в свои 70 лет, остается настоящим офицером. Ее детство прошло в гарнизонах, где каждый человек на виду, и она, знающая отца всяким, ни разу не усомнилась в его благородстве и патриотизме. Вот чей праздник он обозвал пустым звуком! Нет, никогда не придумает ее хваленый геронтолог эликсир бессмертья, потому что эта вещь так же иррациональна и безумна, как стихи, как сама любовь, которую Сидорову не дано осилить…

Дашка ловит ее состояние безошибочным внутренним барометром — подходит сзади на цыпочках и обнимает ее за плечи:

— Никому-то мы не нужны!

— Как это никому, — возражает Маша, — а друг другу?

— У, — капризно дергается дочь, как в глубоком детстве, ей явно хочется стать маленькой и свернуться калачиком у мамы на коленях, — Это не считается! Почему нас никто не любит? Мне пятнадцать лет, а я еще не целована! Я умру старой девой, как твоя Зинаида!

Что сказать этой глупенькой акселератке? Что самое страшное в любви это тот миг, когда понимаешь, что не было ничего, а все придумано твоей фантазией? Не было трепета, а была командировочная скука и половой инстинкт. Не было взаимопонимания, а было случайное попадание слов в лузу. А остальное дорисовала природа — и закат, и лунную дорожку, и таинственный шум прибоя. Вот Танькина любовь с этим мальчиком-одесситом на таком устойчиво-земном уровне, что ее трудно сбить с ног, как сороконожку. А ее стрекозиную радость скомкала минута разговора, и нет такого лекарства, чтобы починить слюдяные крылышки.

— Все будет, малышка, все будет, — прижимает она к себе дочку, и, зарываясь носом в шейку, пьянеет от забытого младенческого запаха. Материнство — вот единственная радость в жизни, какие же бабы дуры, что ищут счастья в мужиках!

 

Татьяна

 

Сережка звонит каждый вечер, и разговор все время об одном:

— Птица, когда ты приедешь?

Он зовет ее не в гости, зовет насовсем, не желая слышать ни о разнице в возрасте, ни о работе, ни о материнском долге. И Танька чувствует себя зеленой, почти как собственная дочь.

— А если правда все бросить к чертовой матери? — осторожно спрашивает она Валентину, рассчитывая на поддержку. Но та визжит на нее не своим голосом:

— Погуляла, и будя, оставь эти мысли! Следующим летом заведешь себе новый роман. Курортные интрижки легче дыма, новый ветерок повеет, и поминай, как звали! Лучше думай о дочке. За ней сейчас глаз да глаз нужен! Вот выдашь ее замуж, тогда свободна.

— Тогда у меня одна дорога останется — в дом престарелых, — зло усмехается Танька.

Она никогда не думала о смысле жизни, а сейчас вдруг подперло. Кто она и зачем на этой земле? Кому станет плохо и пусто, если она уйдет? Свободное место затянет житейской трясиной, будто и не было никого. Ну Шурик, конечно, поплачет, ну дочь и подруги слегка взгрустнут. На работе устроят поминки, радуясь поводу выпить. Вот, собственно говоря, и все. Так стоит ли ради этого наступать себе на горло, добровольно отказываясь от такого яркого, жгучего счастья — жить с любимым, молодым, темпераментным? Подумаешь, разница в возрасте — десять лет, но какое это имеет значение, если им хорошо друг с другом? Да, у него нет даже квартиры. Но там, в палатке на набережной, ей было теплей и уютней, чем в этом, на века, казалось, обустроенном доме.

Дочь смотрит на Татьяну с легким прищуром, в котором уже читается отчуждение. Вчера она слышала ее разговор с Сергеем, слышала, как мать щебетала в трубку: «я тоже», «очень-очень», «умираю от тоски» и «помню каждой клеточкой». И, конечно же, все поняла. Потому что, выждав удобный момент, ехидно поинтересовалась:

— Ты ему тоже борщи варила?

Ах, девочка, да разве дело в борщах! Можно жить на воде и хлебе, лишь бы видеть его рядом. Хотя однажды случился и борщ. Они тогда потеряли голову и дней пять не выходили на работу, в палатке кончилась еда, а в карманах — деньги. Когда Сережка уснул, Татьяна юркнула в свой сарафанчик и пошла на базар. Возле одного лотка она подобрала морковку, возле другого луковицу, а картошки ей насыпали сами. Она лишь поулыбалась мордатому сельскому парню, который воодушевился и тут же пригласил ее на свиданье, а чтобы задобрить, угостил молодой картошечкой и качанчиком капусты. Ее Сереженька все еще спал, а Таня сварила борщ на допотопной плитке, да такой, что на запах, как пчелы на мед, сбежались соседи. И было необычайно весело пить принесенное кем-то вино, заедая душистым борщом, а потом, хохоча, плескаться то ли в море, то в жидком лунном свете.

— Когда-нибудь ты вырастешь, влюбишься, и поймешь, — баюкает Татьяна дочку, но в ответ — колючий взгляд. Много ли в ней, взрослой женщине, осталось сегодня от детства? Много ли семян, брошенных родителями, дали прочные всходы? А может, эта гибельная готовность к прыжку в пропасть и есть тот побег, что взошел из мамкиного горького одиночества? Из ее терпеливого ожидания, когда же отец нагуляется, и приголубит ее? Терпение и ожидание так и не было вознаграждено: отец ушел к другой, а на маму обрушились новые перегрузки — уход за брошенной им свекровью, тяжело и неизлечимо больной. Нет, Шурика, конечно, с батей не сравнить, но до чего же пошло и глупо они соединили судьбы! Она тогда училась в техникуме и жила лихорадочным ожиданием любви, а тут на танцах подвернулся он, трепетный курсантик, ошизевший от духа казармы. Они целовались так самозабвенно под липой в саду, что не заметили, как Шуриковы друзья потихоньку взяли их в кольцо, и очнулись от криков «Горько!»

Ей было восемнадцать, ему почти двадцать, вполне естественной показалась свадьба, потом родилась дочь, и они уехали на Дальний Восток. А там ее Ромео загулял, и с такой сокрушительной силой, что Таня побежала к политруку, в чьи обязанности входило сохранять советские ячейки общества. Шурик получил втык, враз присмирел и охолонул, и жизнь опять вошла в колею — Танька лепила пельмени, а он робко выполнял супружеские обязанности. А если б она умела себя ценить, если б не бросилась на первого встречного, глядишь, и попался бы тот, от которого ее не потянуло б не то, что в Одессу, но и на Канарские острова. А может этот «тот» оказался бы настоящим мужчиной, и она рассмеялась бы любому в глаза, кто сказал бы ей о счастье в палатке. Вот и получается, если взглянуть на все из Вселенной, то ни в чем она не виновата, если не считать преступлением скромное человеческое желание — любить.

Дочь продала-таки ее Шурику, и тот спросил напрямик — у тебя кто-то есть?

Ей бы отказаться с невинной физиономией (боже, как часто врут женщины своим супругам!), но детский стыд перед Сережей — неужто она от него отречется? — заставил сказать всю правду. Рай и ад — оказывается, близехонько. Их разделяет тонкая перегородка, ненадежная, как стены в панельных домах. И ангел, водворенный в ад, становится полноценным чертом. Такого Шурика Татьяна еще не знала. Он бил посуду и оскорблял ее грязными словами, он мстительно щурил глаза, обещая убить обоих. Потом еще хуже — стоял униженно на коленях, страстно лобзая край ее замызганного халата и уговаривал начать жизнь сначала. Но чем больше он тратил энергии, тем противней становился.

— Разве можно любить червяка? — брезгливо думала Татьяна, глядя на горючие слезы, сползающие по бледным щекам-оладьям, на толстый шмыгающий нос, на круглое пузцо, мячиком выглядывающее из рубашки, на дрожащие мясистые пальцы некогда родного человека. И жгучая, безжалостная решимость наполняла сердце:

— Уеду, брошу, будь что будет! Другой жизни не дано!

Поздно вечером она зашла на цыпочках к дочери, села на кровать, и, жарко дыша, уткнулась носом ей в волосы.

— Любимая, пойми меня и прости! Я очень его люблю, это почти болезнь. Без него мне жизнь не мила, не хочется есть и пить, глаза не видят, уши не слышат! Поедешь со мной в Одессу? Это очень красивый город, там летают белые чайки, и много юных морячков! Ты заведешь себе новых подружек, и все лето будешь плавать!

— А папа? — режет дочь гвоздем по стеклу. — Пусть папа здесь, один умирает?

— Он найдет себе другую женщину, — пытается утешить дочку Татьяна. Но при легком свете ночника виден холод юных глаз:

— Езжай сама. А нам и здесь хорошо!

 

Продолжение следует

 

© Марина КОРЕЦ