Соло кленового листа. Часть 5

Нет, ты не мой… И ничей. Ты никогда никому не принадлежал. В этом твоя сила. И потому воспоминания в тебе не бурлят, а всего лишь чуть теребят, не очень приятно, но вполне терпимо.

 

Часть 5

 

Что ж ты наморщил лоб, Теодор?

О чем ты так сосредоточенно задумался?

Вспоминаешь? Музыка Таривердиева в тебе зазвучала, да?

О, эта музыка…

Женька, ты не сердись. Не сжимайся в страхе, что хозяин дома тебя выставит за дверь, так и не дослушав, так ничего и не сказав в ответ на твои явные и скрытые вопросы. Дай ему подумать, Женька. Дай ему сосредоточиться, вслушаться в зазвучавшую внутри музыку. Ты только помолчи немного.

Да, Теодор, это Таривердиев. И это — его музыка. То единственное, пожалуй, что нас соединяло. Ведь все остальное… Что это было, Теодор? Скажи, что это было? Что происходило с тобой и со мной все те девять лет? Почему я сознательно избрала роль жертвы? Знаешь, мой… Нет, ты не мой… И ничей. Ты никогда никому не принадлежал. В этом твоя сила. И потому воспоминания в тебе не бурлят, а всего лишь чуть теребят, не очень приятно, но вполне терпимо. И ты не задаешь себе вопрос: а что же это было? Ты всего лишь поневоле окунаешься в то уже далекое время, когда мы были студентами.

Мы — студенты политеха. Я живу в общежитии, в одной комнате с тремя девчонками. Их нет, потому что здесь ты и я. Девочки все понимают. И даже чуть-чуть мне завидуют.

Валя. Аленка. Зиночка…

Их нет. Мы — есть. Мы и Таривердиев на бобине. Магнитофонная лента не очень качественная. Но нам подходит. Нам с тобой все подходит. Лишь бы Таривердиев. Лишь бы никто не мешал… В девятнадцать вода в реках течет иначе, правда? Медленнее, да? И ты ласкаешь меня, а я пытаюсь посмотреть тебе в глаза. Ты зажмуриваешься. Зачем?…

Валя. Аленка. Зиночка.

Не завидуйте, глупенькие. Не такой уж красавчик этот Теодор. И не такой уж…

Конечно же, тогда я так не думала. Это я из сегодняшнего дня шлю привет той черноокой дурочке. Чуть инфантильной и слишком влюбленной. Это из сегодняшнего дня я говорю этой самой дурочке, что зря она чуть жалеет своих подруг. Ведь каждая из них по очереди скоро очутилась в этих самых объятиях…

Теодор, тебе нужен был гарем, да?

И в этом все дело, да?

Ну объясни же мне, мне теперешней, которой уже нет, пошли мне мысленно ответ, Теодор.

Перед тем как превратиться в ничто так хочется понять…

Ох уж эта моя страсть к ответам на вопросы.

Я ведь давно уже знаю, что-то и другое только в нас самих.

Но меня уже нет…

Чего же я жду?

Твоего раскаянья, Теодор? Но зачем оно мне теперь, теперь, когда я — всего лишь кленовый лист, мокнущий под дождем?

Комната в общежитии политеха… И ты ласкаешь меня под музыку Таривердиева… И все еще так прекрасно… И ты рассказываешь мне о своем детстве. Весело и образно ты обрисовываешь мне свой ветхий дом на состарившейся Молдаванке.

«Лерка, я — дитя асфальта…».

Да, Теодор, ты — дитя асфальта. И дитя Молдаванки. Старой Молдаванки, улицы которой в самом деле успели заасфальтировать как раз в период твоего детства.

Ты родился в старом доме. Без удобств. И без папы.

Твоя мама читала Драйзера. Твоя бабушка тебя обожала. Потому что свято верила: однажды ты встретишь меня и отомстишь мне за ее девичью обиду. Ее обидой был мой дедушка. Ответить за него должна была я. Логично, правда? Особенно если учесть, что мой дедушка, по большому счету, ничем твою бабушку не обидел. Просто он ее не любил. Но твоя бабушка отдала ему чеканку. Мой дедушка не понял, что это не подарок. Всего лишь залог будущей мести. А он, бедный, наивно посчитал, что Анна Гаева отдает ему семейную реликвию только потому, что изображенная на ней девушка так похожа на его Шурочку Павлову. На мою бабушку.

Бабуши-дедушки. Дедушки-бабушки…

Я-то перед ними в чем виновата?…

Виновата. Но не перед ними.

«Мое детство, Лера, утопили в керосине…».

Ты любил повторять эту фразу. И я хохотала.

Керосин привозили по средам. На соседней улице собирались счастливые обладатели канистр всевозможных цветов и емкостей. Канистры выстраивались в ряд. В очередь. Их хозяева стояли чуть в стороне, обмениваясь новостями. Новостей было немного. Международное положение никого особенно не волновало. Больше всего волновали цены на уголь и его качество. И ты с детства запомнил — «семечка», «орешек»… Тонна, полтонны…

В твои обязанности входило доставлять керосин по средам. Прислушиваться к колокольчику, которым хмурый небритый дядька возвещал о приезде машины по уборке мусора. Ты хватал ведро с мусором и волок его через подъезд на улицу. Мусорщик следил за содержимым ведра, иногда выхватывал оттуда какие-то тряпки, брезгливо принюхивался к ним, приглядывался и откладывал в сторону. Он всегда был недоволен. И тебя, маленького и лопоухого, это пугало…

Керосинщик Сема, напротив, всегда улыбался. Сема пропах керосином и тебя занимала мысль: когда он уйдет на пенсию, то тоже будет также благоухать или запах выветрится, вымоется, испарится… У Семы были гнилые зубы и тебе было противно к нему приближаться…

Ты ненавидел керосин и примус, которым его заправляли. Примус шипел громко и озверело. Его звук мешал тебе. Даже преследовал. И потому все неприятные звуки ты сравнивал с работающим примусом.

Для примуса нужны были специальные иглы. Чтобы прочищать маленькое отверстие, через которое тоненькой струйкой подавалось то горючее, за которым ты стоял в очередях по средам. Иглы продавались на Алексеевском базарчике. Бабушка брала тебя за руку и говорила: «Пойдем на Алексеевский. Там купим иголки для примуса и сухой спирт». Она косилась на твою маму. Мама зевала. Мама была безучастна. Бабушка что-то грозно шептала, хватала тебя и уводила…

Сухой спирт — тоже для примуса. Им прогревали горелку примуса перед тем как разжечь. Примус требовал много жертвоприношений.

Ты не хотел переться на Алексеевский базар. Ты не желал делаться жертвой примуса, потому что это рычаще-гудяще-шипящее пугало стало для тебя символом полунищенской жизни, твоей полоумной бабушки, кривым пальцем указывающей время от времени на стенку, где когда-то висела чеканка, холода по утрам, когда ваша несчастная печка не хотела растапливаться, похода в замерзлую и вонючую уборную, куда нужно было топать через весь двор.

Ты боялся смотреть в окна. Оба окна выходили во двор. А весь двор был уставлен палками-подпорками для белья. Подпорки с гвоздем на конце. Чтобы удобнее было зацепить за веревку. Палки служили иногда последним аргументом при выяснении межсоседских и межсемейных конфликтов. Помнишь, Теодор? Тетя Валя ловко отцепляет палку от веревки и что есть сил метелит своего вечно пьяного супруга — дядю Володю. И кровь на его лице заставляет тебя сжаться, потом — разрыдаться. А бабушка не понимает, что тебя так напугало. Подумаешь, жена с мужем разбираются. Пора привыкать. Это жизнь…

Ты не хотел такой жизни. Ты был еще слишком мал, чтобы предпринимать какие-то конкретные меры. Ты молча бунтовал. Ты накапливал обиды за горшок у кровати бабушки и мамы, за бабу Тасю, это дворовое страшило, которое вечно преследовало тебя в ночных кошмарах, а наяву смотрело тебе в след так жутко и так непонятно.

Баба Тася… Мне всегда было немного смешно, когда ты, двадцатилетний парень, член институтского комитета комсомола, способный студент, с каким-то суеверным ужасом, на полном серьезе, рассказывал про старую Тасю, кивавшую в сторону заброшенного сарая…

— Закопали дивку… Закопали… — повторяла баба Тася.

Она повторяла эту фразу неустанно. Повторяла каждому по очереди и всем жильцам вместе на какой-нибудь общей дворовой сходке. А когда в дворовой печи пеклись паски, то баба Тася доходила до крика:

— Не, ну вы сатрите на их. Тоже мне, хузяйки хреновые. Паски оне печуть. До праздника оне готовятся. А дивку там закопали, так нихто ж и не думаеть про ета!

На бабу Тасю не то чтобы внимания не обращали. К ней просто привыкли. И к ее «дивке закопанной» — особенно. Лишь бы вслед проклятий не слала. Проклятий боялись, это да. А дивка… Кто там ее знает, эту старую ворону Таську, что она, малость тронутая, мозгами, значит, поехавшая, имеет в виду…

А ты боялся, Теодор. А ты про дивку у бабки своей спрашивал. Но Анна Гаева думала не об этом. Она жаждала мщения. Она знала жертву. Она растила мстителя. Она даже и не предполагала, насколько они связаны воедино — «закопана дивка» и ее давно и тщательно запланированная вендетта.

«Что ты хочешь от меня, обремененного тяжелым детством с деревянными игрушками, Лерка?».

В самом деле, что я хотела от тебя, Теодор?

Любви? Понимания? Сочувствия?

Я искала у тебя сочувствия? У тебя, уже обласкавшего и Валю, и Аленку, и Зиночку? Почти у меня на глазах?

«Я — мужчина, Лерик. Пойми»…

Простила — значит, поняла?

Но почему ты выбрал для утех именно их? Тебе ведь было все равно — кого. Они просто оказались под рукой, да?

Как под рукой потом оказались те, другие, о которых ты мне же подробно рассказывал и снова советовал:

— Пойми…

И мне бы внять твоему совету. Мне бы понять. И спокойно уйти. Красиво. Но я не могла. Я растворилась в тебе, потому что мы были суждены друг другу. Так хотела твоя бабушка… И не случайно, значит, потащилась я в Одессу, нисколько не внимая уговорам мамы, которая так боялась, что мы и в самом деле встретимся, как ей предсказала однажды твоя бабка.

И мы встретились. И учились в одном институте. И столкнулись лбами. И потом все сопоставили. И смеялись, как все совпало. И я, балдея от счастья, не прочувствовала, что за всем этим стоит совершенно конкретное проклятие. И что оно может сработать…

У тебя были деревянные игрушки. Они достались тебе по наследству от мамы. На новые не было денег. А, скорее, не было желания приобретать их для тебя. В конце концов, не так уж дорого стоили яркие и смешные пластмассовые мишки и металлические машинки. Но твоей маме было не до тебя и не до бабушки. Она снова и снова погружалась в мир сестры Керри, Дженни Герхард и Фрэнка Каупервуда, перечитывала страницы, которые и так уже знала почти наизусть. Твоя бабушка методично готовила тебя к встрече со мной…

И мы встретились… Я повторяюсь? Я много раз повторяюсь, да? Но это же так объяснимо…

Я росла в нормальной семье. У меня были папа и мама. И преданная Коммунистической партии бабушка. Меня любили и даже баловали. Мне покупали игрушки. Много-много разных игрушек. Я росла в квартире со всеми удобствами. Что такое примус, я представляла себе довольно туманно.

Меня не готовили к мести.

Может быть, к жертве?

Старая чеканка… Произведение мастера Вардана… Бедный Вардан, ты любил или ненавидел, когда творил, а?…

Что, Теодор, вспомнились длинные рассказы бабушки?

Что, Женька, тебе вспомнились мои рассказы? Я ведь ничего другого и не могла тебе рассказывать, ты уж найди в себе силы понять… Сообразить, что у меня просто-напросто не было других тем, кроме как о Теодоре, о его детстве, о том, как мы с ним встретились и как расстались. О том, что нам суждено было столкнуться на мою беду… И о чеканке, конечно… Которую в глаза никогда не видел ни Теодор, ни его мама, ни я, ни ты, Женя…

Теодор, отключись от музыки. Нет никакой музыки. Тишина на кухне. Вы ведь снова молчите. Говорю я. Это — мой монолог. Мое соло. Под музыку Таривердиева. Потому что я заказала эту музыку. И звучит она для меня. Ты понял, Теодор? Мы девять лет слушали Таривердиева. А потом я целых шесть лет не могла слушать его, потому что мелодии возвращали меня назад, к тебе. А мне нужно было от тебя избавиться…

Избавиться…

Не оценила я твою бабушку, Теодор.

Разве я могла от тебя избавиться?

Но не об этом сейчас речь. Сейчас — музыка Таривердиева. И мне не больно ее слышать, потому что мне — никак. Мне нужно всего лишь довести до конца одно дело. И я доведу… Только потерпите друг друга еще немножко. Особенно ты, не слишком терпимый к чужим причудам Теодор. Подожди еще чуть-чуть… Так надо.

Не вам. Мне.

 

 

© Мария АНИСИМОВА