Сейчас заболит

Мы летели, а не шли. И нам вовсе не нужно было разговаривать, потому что мы стали тогда единым целым. И единое отправилось в полет, — вслух рассказывала Вера старому платану. — Мы легко приземлились у входа в киностудию, и я что-то хотела спросить, но он приложил палец к моим губам, а сам шепнул: «Ты — моя жена». Нет, даже шепота не было, но я услышала.

 

Сейчас заболит

Постаментом бюсту служила больничная тумбочка. В ней нянечки хранили белую туалетную бумагу. Серая рулонами складывалась на открытых стеллажах. Бюст почему-то именовался Марксом. Нянечки так и говорили: «Тряпка сушится на Марксе». Бюст был безлик — ни век, ни носа, ни рта. Он мог быть когда-то и Лениным, и Брежневым. На самом деле он изготовлялся как Калинин. Автор — хронический гипертоник в стадии ремиссии. Материал — гипс. Дата создания — начало пятидесятых. Бюст много десятилетий простоял в ленинской комнате городской больницы №12. Именно в этой больнице старый скульптор время от времени приводил в сомнительный порядок истощенную дешевым самогоном нервную систему. Но об этом и вспомнить уже было некому. На Калинине теперь сушили тряпку, которой мыли пол в ординаторской неврологического отделения.

 

Вера вдохнула запах сырости, хлорки и припрятанного за тумбочкой-постаментом жидкого мыла. Улыбнулась: «Кладовка — от слова «клад». Она стянула с головы Калинина половую тряпку. Безликий был ужасающ.

— Я не чувствую боли, — пожаловалась она всесоюзному старосте. — Вчера ложилась спать — чувствовала, а утром проснулась, посмотрела на Сашеньку, и вдруг понимаю: не ощущаю боли.

Примерно то же самое несколькими часами позже Вера сказала и заведующему неврологическим отделением.

— А зачем же ты спать ложилась, если что-то болело? Надо было скорую вызывать. Где, кстати, болело? — заведующий пытался раскрутить ручку, отказавшуюся вдруг писать, и у него ничего не получалось.

— Внутри болело,— поясняла Вера. — Как всегда, как уже двадцать семь лет болит. А сегодня вот просыпаюсь — и ничего.

Доломав ручку, заведующий слегка поцарапался.

— От меня что тебе требуется?!

— Не чувствую ничего, — пожаловалась Вера.

Заведующий встал из-за стола, бросил в корзину то, что осталось от желтого пишущего уродца, еще раз взглянул на свою царапину.

— То есть, если я понял, у тебя жалобы на отсутствие болевых ощущений, да?

— Да.

— То есть, если ты вот, как я сейчас, поцарапаешься, то ничего не почувствуешь?

— Я не об этом. Все время была боль, а теперь внутри как будто ничего нет.

Заведующий подошел к Вере совсем близко:

— Полы вымыла?

— Да.

— Ну и ступай себе домой с Богом. Боли она не чувствует. И не надо тебе ее чувствовать. Не болит — значит, все хорошо.

— Но все эти годы…

— Значит, выздоровела! — отрезал заведующий. — И не морочь мне голову. Ручка у тебя есть? Ну в смысле которой пишут?

 

Ничего, сейчас заболит, успокоила себя Вера. Сейчас, вот только доеду до Французского бульвара. Там обязательно заболит. Снова заноет, как обычно, иначе и быть не может. Ну же, вот она, киностудия. Кино и студия. Десять букв.

Вера внимательно прислушалась. Даже приложила руку чуть выше живота. Боли не было. Пальцы сами собой сжались в кулак, и Вера изо всех сил вдавила его в себя. Тело отозвалось. Но она добивалась совсем другого.

— Вам нехорошо? — спросила женщина с большим свертком в руке.

— Боли не чувствую,— призналась Вера. — Двадцать семь лет ощущала, а сегодня… Так пусто внутри. Он меня на этом месте назвал своей женой.

Вера подняла голову, готовясь рассказать. Но женщины уже не было. Та внезапно исчезла, как и ее боль.

— Сейчас заболит,— подбодрила себя Вера вслух. — Боль вернется. Она ведь и началась именно с этого — когда ты была готова рассказывать о ней любому встречному, кошке, столбу.

Саша никакого отношения к киностудии не имел. Вера тоже. Как же они оказались тогда на Французском бульваре, встретившись, как обычно, на Приморском, у Пушкина? Почему, взявшись за руки, проделали именно этот путь? Почему ни слова, ни звука по дороге не произнесли?

— Да, мы шли молча. Мы и не могли говорить. Впервые в жизни мы не могли ни о чем говорить. Да и разве мы шли? Мы же взлетели оба на Приморском, и приземлились на Французском, у киностудии. Да, так и было: легкий свист в ушах, легкость необыкновенная, почти невесомость. Мы летели, а не шли. И нам вовсе не нужно было разговаривать, потому что мы стали тогда единым целым. И единое отправилось в полет, — вслух рассказывала Вера старому платану. — Мы легко приземлились у входа в киностудию, и я что-то хотела спросить, но он приложил палец к моим губам, а сам шепнул: «Ты — моя жена». Нет, даже шепота не было, но я услышала.

 

Вера вспомнила вдруг, что именно ее признание о полете больше всего пугало потом врачей. Один серьезно переспросил: «Полетели, да? А как именно вы с вашим женихом летели? Что вы чувствовали? Что видели?». Вера пыталась облачить в слова то свое состояние, но у нее ничего не получалось. Вот ведь дурочка, она и в самом деле прилагала усилия, чтобы выздороветь. Как будто можно было стать здоровой, осознавая, что Саши больше нет.

— Сейчас заболит,— подбадривала себя Вера по дороге в Аркадию.

На аллее она уселась на четвертую скамейку. Четвертую слева, всегда свободную. Случая еще не было, чтобы эта скамейка была кем-то занята, когда она приезжала сюда. Ну разве собаки иногда ютились рядом. Хорошие такие псы, слушали внимательно.

 

— Нет боли, — жалобно подвела итог Вера, когда к ней подсел бомж.

С бомжами тоже было уютно — или молчат, или кивают понимающе. Надо только что-нибудь ему дать, они это любят.

Вера достала мелочь из кармана, протянула бомжу. Тот подержал монетки на ладони и сразу же вернул Вере.

— Я не сумасшедшая, — попыталась она ему пояснить.— Двадцать семь лет назад убили Сашу. Его нашли здесь, у скамейки, рано-рано утром. Только скамейка была другая, но тоже четвертая слева. Это случилось на следующее утро после того, как…

— Убийцу не нашли, вашего Сашу похоронили, а вы с тех пор…

— Да, было очень плохо. Я даже лечиться пыталась. В церковь ходила, преподавать больше не смогла, уволилась. Подруга по гадалкам-целительницам водила. А потом я сама выздоровела как-то сразу. Заболело внутри — и все как будто прояснилось. А вот сегодня утром…

— Боль ушла, да?

— Да,— обрадовалась Вера и тут же сникла: — Мне без боли никак. Там пусто сейчас. Снова ведь заболит, да? Может быть, прямо сейчас?

— Вы на его могилу часто ходите?

— Редко,— ответила Вера почти машинально. — Мне все время кажется, что его там нет. Вы не похожи на бомжа.

— Какая вам разница? Уютно с болью жилось, да?

— А, так вы знаете, что это такое? Конечно, это комфорт такой особый — как спасение от всего. Носишь ее в себе, как ребеночка, чувствуешь, что она всегда с тобой — и хорошо. Я и по врачам сразу перестала ходить. Жили мы себе с ней много лет. Я думала, что так будет всегда. Но она ушла и даже на этом месте не вернулась. Заболит снова, да? Может, прямо сейчас заболит?

Бомж-не-бомж распрямился, повернул к Вере голову и отрицательно покачал головой.

— Но там такая пустота, — Вера, кажется, готова была заплакать.

— А кроме как болью — заполнить нечем?

— Нечем. Сашу ведь не вернешь.

— У вас в кладовке стоит бюст. Для сушки половой тряпки.

— Откуда вы знаете?

— Какая вам разница? От вашей гипсовой безликой болванки, кажется, больше толку, чем…

— Чем от меня? Думаете, сама не понимаю? Но мне-то что за дело? Мне лишь бы болело, понимаете?

Бомж-не-бомж снова внимательно посмотрел на Веру, протянул руку ладонью вверх, словно хотел проверить, не капает ли дождь.

— Наверное, вам казалось, что вы всех перехитрили, даже себя? После муки необходимо было срочно заполнить образовавшуюся пустоту, а никто не мог помочь, так? Ох, уж этот вакуум! Блаженное состояние, которого так страшатся люди. Нужно ведь делать усилия, что-то предпринимать, срочно решать, чем и как заполнить образовавшуюся внутри себя бездну. Вы немало постарались, Вера.

— Так вы меня знаете?

— Какая вам разница? — уже раздраженно повторил незнакомец. — Вы совершили подвиг, надрывно наполняя себя болью до самых краев — снизу доверху. Наверное, даже на вкус ее сумели ощутить? И даже запах ее уже чувствовали? Вы всех обвели вокруг пальца, и с достоинством годами мыли полы в больничных палатах. Чтобы потом в собственной квартире, скрючившись в продавленном кресле, смотреть на Сашин портрет — и прислушиваться к себе, прислушиваться. Боль — ведь питательная среда, правда же, Вера? И вот уже внутри вас нежный побег гордыни ласково переплелся с ростком ярости. Сладко было, да?

— Еще был страх,— напомнила Вера.

— Конечно. Страх. Достойный спутник первых двух барышень.

— Сейчас заболит, — упрямо повторила Вера. — Иначе…

— Не заболит.

 

Вера заплакала. Бомж-не-бомж встал со скамейки и пошел в сторону моря. Вера смотрела ему вслед, что-то сотворилось у нее внутри, не долгожданная потерянная боль вернулась, нет, совсем наоборот, нечто такое содеялось вдруг, что заставило броситься за незнакомцем, даже неуклюже попытаться схватить его за локоть.

— Верните мне его! — попросила Вера. — Я знаю, вы можете.

Она старательно вытирала слезы пальцами, терла нос и тяжело дышала.

— Его нет, Вера. И не будет никогда. Могу лишь сообщить, о чем вы не знаете. Он был убит пьяным юным взбелененным полудебилом, зачатым когда-то такими же родителями. Это произошло поздним вечером двадцать семь лет тому назад, у четвертой скамейки слева по аллее. Его убийца погиб примерно так же, только несколькими месяцами позже. Того Саши, за которого вы собирались замуж, — нет.

— А… какой… Саша… есть? — Вера снова ощутила что-то, как будто луч прошелся глубоко внутри.

— Да, — улыбнулся бомж-не-бомж. — Уже есть. Вам всего лишь нужно вспомнить. Двадцать семь лет назад вы встретились с Сашей на Приморском.

— Я помню! Как можно забыть?! Мы встретились на Приморском и… Меня потом никто не хотел понять. А мы ведь летели. Молча.

— Ну зачем, зачем вам чье-то понимание того, что вы когда-то летели, Вера?! А, может, еще признание, известность и лавровый венок? За всей этой шелухой вы и забыли, совсем забыли, что сказал вам тогда Саша. Вспомните, Вера.

— Что вспомнить, что? — луч снова прошелся внутри нее, и еще раз, и еще.

— Свой полет. И Сашины слова. Вам поможет так и не выброшенная на свалку болванка для сушки половой тряпки. Мне больше нечего сказать.

 

…Вера вошла в кладовую, вдохнула знакомые запахи, поставила табуретку напротив старой тумбочки, где была припрятана белая туалетная бумага. Она стянула тряпку с Маркса, который на самом деле был Калининым, и села на табурет. Она всматривалась в болванку до тех пор, пока вчерашний луч снова не прошелся внутри нее.

Они тогда легко оторвались от земли и, взявшись за руки, молча полетели. Ни слова, ни звука. Но… Как же она могла забыть, уничтожить на двадцать семь лет из памяти? Конечно же, безмолвно, даже не шевеля губами, он тогда зачем-то ей признался: «Я откуда-то знаю, что уже был здесь. Странно, но я был скульптором. Неудачным, кстати сказать. Еще и пил много. Почему я это знаю? Ты мне веришь, Вера?»

— Я верю тебе, Сашенька, — прошептала Вера, не сводя глаз с безликого бюста. — И многое теперь знаю. Знаю главное: душа твоя снова здесь. И я тебя сейчас увижу. Сейчас, подожди, пожалуйста, я успею!

Лучи снова кольнули внутри, а глаза чуть ослепила неожиданная яркость улицы. Цвели каштаны, и, оказывается, в Одессе царил апрель. Вера зажмурилась, глубоко вздохнула и снова открыла глаза.

 

Она шла быстро и уверенно. Улица — переулок — еще улица. У чудом сохранившихся старинных ворот, на которых красовались сплетенные в узор цифры «1», «8», «7», «7», стояла женщина с коляской. Женщина разговаривала по мобильнику. Пятимесячный мальчуган в голубой шапочке с вышитым золотистым львенком с любопытством выглядывал из своего уютного домика на колесах. Сначала его сине-серые глазенки остановились на старинных воротах с причудливыми цифрами, потом он повернулся к Вере.

Они улыбнулись друг другу. Вера облегченно вздохнула, а мальчик засмеялся. Когда мама повезла коляску дальше, малыш закрутил головой: ему очень захотелось еще раз порадоваться тете в белом халате.

Женщина с коляской скрылась в глубине улицы, а Вера услышала музыку. К лучу внутри нее прибавился еще один. И еще один. И еще. Они словно исполняли какой-то танец. Она снова сделала глубокий вдох. Без усилий, легко апрельский воздух будто входил в нее сам собой.

 

Вера почувствовала: сейчас все вернется. Совсем-совсем по-другому, но вернется. Значит, сейчас заболит? Вера не просто прислушалась — погрузилась в себя: все внутри так переполнилось легчайшими переливами теплого апрельского ветра, что для боли места там уже не осталось.

 

© Мария КОТОВА (АНИСИМОВА)