Так не все ли равно чем я захлебнулась — собственной обидой, злостью на весь мир, страстью к тебе, Теодор, или горьковато-соленой пенящейся водой октябрьского холодного моря?
Я появилась на пороге отдела научно-технической информации. Я посмотрела и поняла — то, что нужно. Их было шестеро. Три пары. По штату было положено семеро сотрудников. Седьмой стала я. Без пары. Но я уже знала — не будет вам, ребята, никаких пар. Не хочу никаких пар, раз у меня не получилось. И такая вдруг сила появилась, такая сила…
Да, Женя, да. Это ты, начальник отдела, подумал, что берешь меня на работу. Это все остальные так решили, когда разглядывали меня. Я же знала — это я, ребятки, беру вас. Это я приглядываюсь к вам, чтобы навести здесь свой порядок. Мой порядок — беспорядок.
Хаос. Бедлам. Кавардак. Путаница.
Ты был в меру демократичен и в меру строг, бедный мой Женька. Ты вводил меня в курс дела. Остальные на меня смотрели. И твоя жена, Лидия Авраменко. И все остальные — Володенька и Любушка. Кузя и Муся. Володенька собирался жениться на Любушке. Кузя — на Мусе. Вы обращались друг к другу нежно-ласкательно. Вы вместе проводили время на работе и все свободное время — тоже. Вы были слишком дружны и все у вас было запланировано наперед. И все друг друга понимали.
Вас было шестеро. Я — одна.
Справилась…
Я посмотрела на Володеньку и он покраснел. Любушка побледнела. Так продолжалось примерно месяц. И чем больше краснел Володенька, тем больше бледнела Любочка. Очень скоро Володенька стал моим любовником. Любушку жалели наши сердобольные дамы. Отпаивали валерьянкой. Говорили — это временно. Меня дамы возненавидели. И всячески это демонстрировали.
Володенька краснел и в постели. А я закрывала глаза и представляла тебя, Теодор. И ничего у меня не получалось.
Кому же я мстила?…
Кузя таскал мне цветы и нашептывал, что Володя элементарно глуп. Кузя вообще слишком любил слово «элементарно» и повторял его к месту и не к месту.
Муся рыдала прямо в отделе.
Кузя заменил Володеньку.
Твоя жена решила от меня избавиться. Она мне так и сказала:
— Ищи другую работу, грязная ты подстилка.
Я ответила:
— Поискала бы ты лучше слова помягче, Лидочка. Грубо ты как-то высказалась. А я таких вещей не прощаю.
Кузя был рядом со мной дольше Володеньки. Кузя продержался целый год. Потому что мне было все равно. А ему понадобилось три с половиной сотни дней, чтобы разобраться, что я элементарно не с ним обнимаюсь, целуюсь и делю постель. Элементарно с кем-то другим. Но я не подарила ему возможность уйти первому. Сама прогнала. И тогда он элементарно влюбился. И снова стал таскать цветы. И смотрел влюбленно и даже покорно.
Женя, ты смотрел на меня иначе. С тобой получилось сложнее. Я поняла — ты цветы таскать не будешь. Ты не влюблен в меня. Ты меня любишь. И мне даже сделалось не по себе. Даже решила и в самом деле уйти с работы. Но не ушла.
Потому не ушла, что так и не смогла больше слушать Таривердиева. Мой путь — разрушение, повторяла я себе. И понесла себя по этому пути дальше.
А ты, Теодор, был все время рядом. Нет, хуже — во мне самой. Ты мне так мешал, Теодор, так был неудобен. Ты был тяжелой ношей, которую мне было суждено нести, словно крест. Я не могла от тебя избавиться, Теодор, как невозможно освободиться и от креста, который тащишь на себе всю жизнь. И я стала разрушать дальше.
Звук чужого страдания заглушал, перекрывал мое собственное?
Женька, Женька… Примерный семьянин… Три года брака с Лидой — медовый месяц без перерыва… Что ж ты потащился тогда за мной, когда мне так не хотелось возвращаться домой с работы и я решила пойти к морю? Что ж ты упал передо мной на колени? Что ж ты наделал?…
Что наделала я?…
Четыре с половиной года ты был моей тенью. Четыре с половиной года ты был моим почти мужем, почти другом, почти братом… Ты умел слушать. Мне необходимо было говорить о Теодоре. О его детстве и юности. О доме на Молдаванке. О творении чеканщика Вардана. Я могла говорить об этом без конца. Ты взял на себя роль вечного слушателя и страдальца. И ты же меня убеждал, что счастлив.
Ты был счастлив, Женя?…
Настолько счастлив, что проглотил однажды невероятное количество снотворного, и остался в живых лишь чудом? И сделал ты это только потому, что я сказала, что нам пора расстаться… Я ведь к тому времени уже успела рассказать тебе о Теодоре все. И помногу раз. До мельчайшей детали.
Ты был счастлив, Женька?…
В больницу к тебе вызвали психиатра, потому что все, совершающие суицидальную попытку, нуждаются в консультации специалиста именно этого профиля. Я сидела у твоей кровати, когда вошел доктор. Мне хотелось ему сказать, что в помощи психиатра нуждается вовсе не вернувшийся с того света Евгений Степанович Авраменко. В помощи психиатра…
Нет… Я уже не нуждалась ни в чьей помощи. Мстительная эйфория, шесть лет продержавшая меня на этом свете, проходила. Все уже проходило. Кроме Теодора. И мне стало страшно. Настолько страшно, что я тебе, Женька, пообещала, когда ты выписался из больницы:
— Не нужно больше так делать. Я не люблю тебя. Но буду с тобой.
Ты был счастлив, Женька?…
Ночь на исходе, мальчики. Закончился дождь. И ваш диалог — тоже. Он получился жалким. В нем было слишком много пауз. Таких вот воздушных ям. Ваш диалог состоял из дыр. Говорила в основном я. Но не это главное. Главное то, что ты, Теодор, сейчас поднимешься, плеснешь воды на свое усталое от бессонной ночи лицо и скажешь Женьке:
— Поехали…
И вы едете на старушку Молдаванку, на Дальницкую улицу, в дом, который вот уже несколько десятилетий считается ветхим. Потому, наверное, и стоит себе до сих пор, целенький и невредимый.
Уже нет ни бабы Таси, ни твоей бабушки, Теодор. Нет и твоей мамы, давшей тебе жизнь и не очень благозвучное для одесского уха имя. Нет печи, в которой пеклись паски. По средам сюда не возят керосин. Вместо мусорной машины у входа во двор стоит контейнер для мусора. Все остальное изменилось очень мало…
Осталось лишь некое подобие того, что когда-то было Жориным сараем…
— Это здесь, — говоришь ты, Теодор. И голос твой почему-то чуть-чуть подрагивает, совсем как я. Ты недовольно косишься в сторону флигеля, где прошло твое детство и юность. — Ненавижу этот район и этот двор, и этот дом. Здесь никогда ничего не меняется. Все стоит, как и сто лет тому назад… Без признаков цивилизации… — Потом, покосившись еще раз на останки сарая добавляешь без паузы: — Сейчас, конечно же, соседи сбегутся смотреть, что мы здесь собираемся делать. Я не думаю, что нам позволят здесь копать…
— Шо собираемся копать, Теодор? — доносится до вас голос дяди Пети.
Дядя Петя — старожил. Он тебя помнит еще маленьким. Дядя Петя не меняется. У него хорошая память. Он рано встает и все знает. Он рад возможности пообщаться с бывшим соседом. А ведь ты обрадовался встрече с ним, Теодор. Знаешь почему? Знаешь. Его сарай находится рядом с той полуразрушенной постройкой, ради которой вы приперлись с Женей сюда.
Ты отводишь дядю Петю в сторону и волнуешься, что он не поймет.
Он поймет, Теодор. Потому, что этого хочу я.
Потому, что у меня мало времени.
Дядя Петя не подведет.
Нет, твои сбивчивые объяснения до него, естественно, не дойдут. Ты ведь слишком торопишься, говоришь быстро и непонятно. Да и голос старой Таси тебе мерещится. И ты испугался этого ее: «Закопали дивку. Закопали!…». Как в детстве испугался.
Дядя Петя же конкретен. Ему никакие голоса не мерещатся. Да и мало ли что твердила там когда-то эта старая ворона Таська. Дядя Петя соображает лишь одно — нужны две лопаты. Он неторопливо идет за ключом от своего сарая. Он обстоятельно возится с замком, аккуратно пригибает голову у входа и с радостью выносит вам необходимый инструмент. Он это делает, Теодор. И ты удивляешься. Не надо, не соображай слишком долго. Это я так хочу, Теодор. Мне некогда.
Мусор над останками сарая Жоры Устимовича, словно надгробие…
Сарай мог не сохраниться. Его могли сравнять с землей. На его месте могли уже много раз что-то построить и перестроить.
Но так не случилось. Так не могло произойти. Потому что все было предопределено. Не для того Вардан увековечил свою любимую. Не для того Жора погиб под Киевом. Не для того меня не стало однажды…
Разгребайте мусор, мальчики…
Копайте, мальчики, копайте…
Торопитесь… Так нужно… Пока я еще не стала трухой…
…Тогда, в девяносто пятом… На катере… Погода была такая же. И время года — то же… Осень. Конец октября… Лиственная агония… Мне захотелось покататься на катере. Я уже знала? Какая разница — знала, не знала… Меня, по большому счету, уже не существовало. Меня не существовало с того момента, когда я поднялась с пола на чужой квартире в чужой Одессе…
— Катера уже не ходят, наверное, — сказал ты, Женька, и прижался ко мне так сильно, словно понимал…
— Ходят, Теодор, — назвала я тебя не твоим именем, Женя.
И ты посмотрел на меня внимательно. И мы пошли к причалу. И подошел старенький катер. И людей почти не было.
Мы стояли на корме. Женька, глупенький, ты боялся, что мне холодно…
Я попросила пива. Ты спустился в бар.
Помню пенный след от катера. Я смотрела на эту пену, как иногда смотрят на облака, принимающие самые причудливые формы. Причудливых форм не было. Были конкретные лица. Твое, Теодор. И тех шестерых, в чью жизнь я вошла, чтобы разрушить. Чтобы крушить. Ломать. Доставлять страдания. Все вместе, все шестеро, они образовали круг. Лида и Женя. Володенька и Любушка. Кузя и Муся. В середине этого круга я увидела себя. Поняла — мне уже некуда деваться. Вне этого круга был ты, невредимый и спокойный. Ты даже не смотрел в мою сторону.
А круг сужался.
И мне вдруг стало хорошо. Словно нашелся долгожданный и единственный выход… Из сужающегося круга.
Наверное, у меня еще был и другой выход. Может быть, стоило упасть прямо на палубу и кататься по ней. И чтобы ногти — в кровь… И, кто знает, может быть, я поднялась бы другой. И все еще можно было бы исправить…
Но круг сужался. Глаза шестерых смотрели. Ждали.
«Разрушительница»…
Напоследок я увидела свои собственные глаза… Они были черными-черными… Страшными…
И я решилась…
Каких-то несколько секунд…
Так не все ли равно чем я захлебнулась — собственной обидой, злостью на весь мир, страстью к тебе, Теодор, или горьковато-соленой пенящейся водой октябрьского холодного моря?
Мое тело не нашли…
Да, Женя, я лишила тебя возможности ухаживать за моей могилой…
Жора Устимович надеялся вернуться домой. Более того, он считал, что война продлится недолго. Многие так считали. И потому зарыл чеканку неглубоко. Завернув перед тем в плотную ткань.
Истлела ткань. И деревянная основа превратилась в ничто. Да и сама медная чеканка позеленела до уродства…
Ничего…
Вот она, сорок на двадцать пять…
И сквозь зелень…
— Это ее глаза! — говоришь ты, Женька. — Это Валерия! Посмотрите, разве не похожа?!
И ты, Женька, начинаешь вытирать свое сокровище платком. Платка явно мало. Ты срываешь с себя куртку…
— Евгений, вы сошли с ума, — призываешь ты, Теодор. И достаешь свой платок…
И вы уже возвращаетесь обратно, и ты, Женька, прижимаешь к себе нечто грязное, пролежавшее в земле более шестидесяти лет. И так ты счастлив, что даже мне, всего лишь кленовому листу, чуть завидно. Хотя так быть не должно. У отживающего свое листа не должно быть никаких эмоций. Скорее всего, я переживаю их за тебя, Теодор. А ты ведешь машину и думаешь. И я знаю, о чем…
Снова кухня. Как будто и не уходили, правда, мальчики?
Но как все изменилось.
Ты счастлив, Женька?…
Что ж ты так улыбаешься?… Чему же так рад?…
— Она такая грязная, — чуть брезгливо говорит Теодор.
— Я почищу! Я узнаю, чем надо, чтобы лучше было… Я к специалистам обращусь… Теодор, а вот глаза… Посмотрите, они черные… Все зеленое, а глаза черные…
— Евгений, вы должны меня понять… Я, конечно, благодарен, что вы догадались, где находится чеканка… Но она издавна принадлежала нашей семье… Вы должны понять…
— Да, конечно. Конечно… Сколько вы хотите за нее? Я найду деньги… Я… Сколько вы хотите?
— Это очень старинная вещь… Она стоит дорого. Боюсь, что ваше материальное положение…
— У меня прекрасное материальное положение, — бессовестно врет Женя. И спрашивает еще раз: — Так сколько же?
— Тысяча долларов. Думаю, что она стоит дороже, но в знак того, что именно вы распутали эту загадку… Тысяча долларов.
— Конечно, — говорит Женя. — Я уезжаю. Я приеду завтра или послезавтра. Вы только ее не продавайте. Я привезу вам деньги. Хорошо?
Ты киваешь, Теодор. Ты отлично знаешь, что никто больше, кроме этого романтического полунормального типа, не заплатил бы тебе за кусок позеленевшей меди и десятой доли названной тобой суммы.
Он привезет тебе деньги уже завтра вечером. Он наодалживает требуемую сумму по частям. И в блокнотик запишет — кому, сколько. Потому что трудно не запутаться в огромном количестве людей, принявших посильное участие в выкупе позеленевшего куска меди с изображением девушки с черными глазами.
Он достанет деньги, он будет потом отдавать их. Тоже частями. Как сможет. Он сможет, Теодор.
Он — сможет.
Женька, может быть ты и в самом деле счастлив?…
Вот, кажется, и все…
Мне пора, мальчики…
Все вышло хорошо, правда?
Каждый из вас получил, что хотел.
И моя исповедь закончена.
Исповедь? Но я не в храме. Вы — не пастыри.
Я не исповедывалась. Я всего лишь рассказала историю.
Мне хотелось поговорить с вами обоими. Разговор не состоялся. Люди не беседуют с листьями. Тем более — опавшими.
Значит, у меня получилось что-то вроде монолога?
Но вот снова зазвучала музыка Таривердиева…
Она заставила меня все вспомнить заново и еще раз прийти к выводу, что дуэтов у меня никогда не получалось…
С хором — и того хуже… Хор мне хотелось развалить, порушить…
Так что же у меня получилось? Что я делала со вчерашнего вечера до сегодняшнего утра?
Исполняла соло?…
Соло… Без голоса… Под музыку Таривердиева…
Август-Октябрь 2003 г.