…И золото твоих волос

Где временное, а где настоящее? Где вечное, а где случайное? Господи, подскажи…

Все умерло, разрушилось, заросло бурьяном. И танцплощадка, где прошлым летом пол побережья дергалось «в оргазме», сладко одурев от чувственной музыки, казалось, падающей прямо со звездного неба, от влажного морского ветра, насыщенного легкими парами самодельного греческого вина, предлагаемого на каждом углу местными стариками, потомками древней Эллады. Умерли и разрушились и те чувства, что обуревали Янека в то безумное, неповторимое, удушающе сладкое лето, а потом рассыпались во времени длинным пунктиром, то вспыхивая, как новогодние петарды, то агонизируя всю зябкую дождливую осень и бесснежную задубелую зиму, так что сессию он завалил, и к весне успешно вылетел из института, который так любил и которым кичливо гордился.

— Значит, Ирина, кинула свой бесценный надел, переключилась на что-то иное, а курочка, несущая золотые яйца, возьми и умри, — с грустью, замешанной на легком, едва уловимом злорадстве: (не из-за меня ли?) думал Янек, поддевая носком туфля улики прошлогоднего разгула, прикрытые пучками неряшливой травы, нахально пробившей потрескавшийся бетон. А Лана, что тогда делает Лана, если мать пренебрегла таким прибыльным бизнесом, как дискотека у моря? Она же собиралась отписать это все на нее?

Ах, какое чудо мечтали они сотворить из «Нежности» нынешним летом! Янек не зря все деньги, что ему надарили на 20 лет, потратил на записывающее устройство и ночами рвал из Интернета самую лучшую, самую свежую музыку, предвкушая, как кокетливо задергается под нее его длинноногая девочка. Да, вот на этом месте, где кто-то вывел окурком бессмертное пошлое слово, он стоял ночами за аппаратурой, временами срываясь и пританцовывающей походочкой прошвыриваясь между столиков, чтоб завести гостей, поддать жару в топку чуть приперченными, но всегда остроумными репликами. Девчонки его любили и, визжа, висли на шее. Парни уважали: на всем побережье не было лучше эм си, чем Большое Пузо.

А пузо к августу вовсе растаяло, поджаренное на солнце и вытопленное в жарких и умелых объятиях Ланы.

Ах, что творила с ним эта девчонка, прожженная, битая хозяйская дочка, на которую капали слюной все двуногие кобели, приехавшие выжать из лета все лучшее, что сотворила природа — море, солнце и податливых, разнеженных отдыхом девочек. А она, дразня их ногами и бедрами, открытой для обозрения тугой, головокружительно соблазнительной грудью, отдавалась только ему — в дощатом домике, который он снимал, в бирюзовых своднях-волнах, подталкивающих их друг к другу, на влажном морском песочке, где только звезды и светлячки подглядывали за этим триумфом жизни. Глупый, домашний, неумелый мальчик, он быстро научился премудростям этого искусства, благо, что и в его крови пульсировала доля горячей, греческой, а природа не обидела ни ростом, ни размахом плеч, ни чисто мужскими достоинствами. И порочная, ненасытная Ланка с утра до утра вкусной пчелкой жужжала в ухо — хочу тебя! Хочу!

Он вспомнил их последнюю, прощальную дискотеку перед закрытием. Море уже цвело, отдыхающих почти не осталось, с диска возбужденным речитативом срывался юношеский фальцет, обжигая узнаваемыми словами, выдавая на всеобщее обозрение их тайну: «я срывал с тебя одежду, и золото твоих волос рассыпалось по загорелой коже… Мы сливались в одно, и взлетали в небеса, где нам аплодировали звезды…»

Когда он вернулся домой в скучную, унылую городскую квартиру, и мама, кудахча старой облезлой курицей, кинулась обниматься, он первым делом поставил эту пластинку и заплакал, поняв осиротевшей душой и будто разрубленным надвое телом, как ему не хватает Ланы. Как безумно хочется поглубже вобрать ноздрями ее запах, ощутить языком ее вкус, слиться каждой клеточкой с ее волшебной, волнующей плотью. Он долго не мог успокоиться, и даже открылся маме, сухо обронив, что повзрослел этим летом и стал другим человеком, а еще полюбил удивительную, необыкновенную женщину, русалку, вышедшую из морских пучин, и это так сильно, что никогда не пройдет.

Он жил, как сомнамбула, бесчувственная амеба, оживая лишь в те мгновения, когда звонил телефон. И, зажав трубку в руках, как высшую драгоценность, как ключ от ларца, где лежит сердце, убегал на балкон, чтоб слушать, пить ее голос, взлетать вместе с ним к небесам, вспыхивать там, в холодной черной бесконечности, взрываться светом и восторгом и рассыпаться маленькими жгучими огоньками. А потом она приехала на выходной и задержалась до понедельника, и он, сделав вид, что поехал ее провожать, пропустил лекции и тайно вернулся домой. И пока все были на работе, они пожирали друг друга, как два ненасытных чудовища. И снова невыносимой пыткой потянулись четыре дня и ночи, и он исправно ходил на лекции, но мозг отказывался что-либо воспринимать, закодированный тем речитативом с пластинки — «я срывал с тебя одежду, и золото твоих волос…». Мать, будто чувствуя опасность, зудела ему об учебе и, хотя встречала Лану гостеприимно, подсовывая в их комнату подносы с чем-нибудь вкусным, они улавливали ее недобрый и настороженный волчий взгляд. А потом мать уехала в командировку на две недели, и пеналообразная комната Янека будто временно превратилась в островочек Большой Косы.

Но вернулась мать, истаяли отголоски лета, небо затянулось драной, старой, давно не стираной простыней. Они цеплялись друг за друга смертельной хваткой утопающих, а жизнь растаскивала их в разные стороны с циничным злорадством. Звонили, встречались по выходным, даже писали письма, но разве тому, у кого надорваны легкие, достаточно редких свиданий с кислородной подушкой?

— Вот будет хохма, если мы возьмем и поженимся, — обронила как-то Лана. Неуверенно, осторожно, будто пробуя носком зыбкую болотистую тропку. И он чуть не умер от счастья, представив, что она навсегда переедет к нему. Он даже опробовал эту мысль на матери, вроде как шутку, но та взвилась тигрицей, которой кинули в морду огрызок. И пошло и поехало, хоть уши затыкай:

— А ты уже закончил институт? Ты зарабатываешь деньги? И кто такая эта твоя девица? Пляжное знакомство, пустышка, которая не работает и не учится, к тому же старше тебя на три года.

Он смотрел на ее бледные, с легкой синевою губы, на сточившиеся пеньки зубов, на серые трясущиеся щеки и понимал, как убивают своих матерей.

А потом погода испортилась окончательно, но Лана все равно приезжала, замерзшая маленькая девочка, в стеганой курточке с капюшоном, потом в дубленочке с желтым, под цвет волос воротничком. И он, умирая от нежности, истекая внутренними слезами любви, раздевал ее, отогревал и целовал так, как целуют в последний раз. Что мог он ей дать, жалкий юнец, не имеющий ни образования, ни средств к существованию, ни жилья, ни злой дерзкой силы, чтоб взять на руки и унести в пещеру. И теперь, сливаясь в единое целое, взлетая в мрачное небо, они рассыпались не звездами, а черными угольями. В промежутках между любовью пили вино, и Лана рассказывала о том, как живет без него: опять объявился Миха, ее первый мужчина, опять не дает проходу, караулит на своей иномарке, шлет цветы, духи и шампанское, а недавно вырвал мобильник и рылся в ее адресной книжке.

— Он прочел твои сообщения, так что будет звонить, материться, не принимай близко к сердцу, — вяло говорила она. А он, наливаясь тяжелой ревностью, сжимал до синевы кулаки и забивал в нее гвозди вопросов: «Ты с ним целовалась? Ты с ним спала?» Шкурой понимая, что да, спала, но это не то обстоятельство, которое заставит от нее отказаться.

А потом опять блеснула надежда, давая шанс все изменить, удержать в руках эту почти прирученную, почти отогретую и очеловеченную русалку. Приехали египтяне, друзья Ирины, ее партнеры по бизнесу, поселились в шикарном донецком отеле, вызвали Ирину и Лану, а заодно и Янека, с которым познакомились еще летом на Косе. И пять дней дым стоял коромыслом, когда вместо утреннего кофе пили вино, а вечерами до закрытия просиживали в ресторанах. Мать и дочь, как две белокурых сестрички, как два бриллианта в огранке темного египетского золота, царственно принимали подношения, а Янек, окончательно забыв про институт, ревнивым цербером не спускал глаз со своей красотки. И однажды Махмуд, самый говорящий по-русски, веселым ужом вившийся возле Ирины, поднял тост за юных влюбленных и предложил им сделать свадьбу в Каире.

— Ты хочешь? Скажи! — горячо допытывался он, горделиво плавясь на жаровне собственной южной щедрости. И все смотрели на Янека, кто с любопытством, кто с ожиданием.

— Я не располагаю нужными средствами, — выдавливал Янек жалкие обломки слов, призванных продемонстрировать его человеческое достоинство. Но разгулявшийся Махмуд ловко отбивал его широкой лопатой почти родственного великодушия:

— Это не твоя забота, дружище. Я хочу вам сделать эту свадьбу, весь Каир тебе будет завидовать, когда увидит эту девочку в пене фаты.

Где теперь этот Махмуд, где Ирина, где Лана, выпавшая из его деревянных, нерешительных рук тяжелой жемчужиной? Их разрыв и отчисление из института почти совпали. То есть спохватись он сразу после разрыва, еще успел бы догнать учебный процесс и контрольными и лабораторными, выплыл бы с помощью друзей и взяток, но он не хотел ничего — ни сопротивляться, ни бороться, ни догонять, и, сложив руки на груди, камнем пошел на дно.

— Пузо, чертяка, неужто ты? — раздался сзади знакомый голос с легкой картавинкой. Янек вздрогнул и оглянулся, за спиной, широко расставив загорелые ноги, стоял Ваня, потягивая пиво из горлышка, как всегда лысый и благодушный, один из прошлогодних завсегдатаев дискотеки.

— Хоть бы про Лану не спросил, — успел подумать Янек, дружески облапывая лоснящегося на солнце приятеля. Но тот не спросил, а проинформировал:

— Ностальгируешь, брат? А «Нежности» больше не будет, Ирина свой участок продала. Жалко, безумно жалко.

И опять у Янека мелькнуло в мозгу — не из-за меня ли? Не стало меня — не стало и дискотеки…

— Ты что, только сегодня приехал? — спрашивал Ваня, — Теперь на Косе другая звезда — «Плэйбой» называется, клевое место на самом деле. Даже писающего мальчика там поставили, а проституток навезли, мама родная, на любой вкус. Кстати, ты Ланку еще не видел?

— А она здесь? — вздрогнул Янек.

— Ага, тоже на «Плэйбое» ошивается, с подружкой какой-то.

Сердце слегка заныло, но не так, как он ожидал. Права мать — все проходит, нет ничего вечного под луной.

До вечера он купался, нырял, пил пиво, ленивым взглядом завоевателя разглядывая коричневых аборигенок в бикини. Нет, он был уже не тот наивный мальчик, большой карась с розовыми жабрами, заплывший в бассейн с шампанским — бери его голыми руками и жарь на сковородке, как хочешь. Теперь он ощущал себя акулой, которой по плечу (или по пасти?) любая любительница жареного. И мысли о Лане возникали эпизодичными и ленивыми вкраплениями, не волнуя и не дразня.

«Плэйбой» и впрямь оказался сладким местечком. Даже попса, которую крутил местный диджей не портила аромата неги и царствующего здесь либидо, игриво замаскированного под вполне пристойный летний отдых.

— Тут даже кабинки есть, — сказал Ваня, — чтоб выпить с дамой на брудершафт.

— Это теперь так называется? — ухмыльнулся Янек, ввернув любимую мамину фразу.

Он увидел Лану неожиданно, несмотря на то, что подсознательно был не просто готов к этому моменту, а ждал его с той минуты, как сел в маршрутку, отправляющуюся к морю. И это явление любимой, но навсегда потерянной и вычеркнутой из жизни женщины было похоже на выстрел из пистолета с глушителем — боль и удар сумасшедший, но бесшумный и невидимый миру. Она сидела через два столика от него, такая же красивая и загорелая, будто и не было длинной, муторной зимы, вытравляющей все краски. Спокойная, умелая хищница, до безумия родная и далекая, как луна, насмешливо взирающая на людишек сверху, будто не она зайцем проникла на дискотеку. Луна, их тайный фонарь, их интимная свеча, их небесый божок, при свете которого они клялись друг дружке в любви и верности.

Он увидел Лану, и Лана увидела его. Надо было подойти и поздороваться, иначе момент будет упущен, и потом они не смогут выйти из унизительного и неестественного «мороза» по отношению друг к другу. И, сделав вид, что захотелось потанцевать, Янек потянул Ваню на танцполо:

— Пошли, подвигаем задницей.

— Привет, — сказал он, слегка тормознув у ее столика. — Как дела?

— Уже лучше, — сказала она, притянув его к себе голубыми озерцами глаз и мгновенно оттолкнув назад. Что это — заезженная острота или слабый сигнал: путь свободен, иди и не бойся, там то, что знаешь, любишь и ждешь. Но он упустил момент или жлобски пожелал услышать повторное приглашение. Пошел танцевать, заигрывал с какой-то абсолютно неинтересной ему крысой, много пил и громко хохотал, постоянно правой щекой удерживая Ланины флюиды, особое ее тепло, преодолевающее любые расстояния. А когда, наконец, кинул украдкой глаз, оказалось, что Ланы нет, и на стуле, где она сидела, красиво и зазывно вскинув ногу на ногу, ерзала какая-то телка. И согретая живым, но воображаемым, отраженным он хранимого внутри себя образа теплом щека сразу покрылась игольчатой изморозью. Он ждал ее возвращения до закрытия дискотеки, но Лана не появилась, а когда они с Ваней провожали домой каких-то девчонок, ненужно готовых ко всему, одна из них, тоже оказавшись знакомой с прошлого лета, сказала:

— А ты в курсах, что Ирина замуж вышла за египтятянина и укатила в Каир?

— За Махмуда? — замер Янек.

— А хрен его знает, — глупо заржала девчонка. — Какой-то чернозадый толстосум. Во дает баба, скажи? Сорок лет, а она миллионера отхватила.

— А Лана? — глупо спросил Янек.

— Что Лана? — обиделась девчонка, почувствовав полное равнодушие к себе провожатого. — К матери, естественно, поедет. Там наших девушек любят.

Ночью он долго не мог уснуть и плакал сначала в подушку, а потом в мокрый песок, на котором впервые раздел прошлым летом Лану, озаренный, пронзенный открытием, что нет на свете ни умных, ни глупых, ни красавиц. А есть однородная женская масса и Она — любимая, нежная, грешная и невинная, золотая, волшебная девочка. Ускользающая русалка, которую он почти приручил.

Янек не заметил, как горько забылся, и сладкий, утешающий сон окутал его обманчивым счастьем. Он шел по центральной площади Каира, усеянной разномастными воркующими голубями, а навстречу катила карета, везущая облако нежности. Карета приблизилась, из пены кружев, из кремовых сливок фаты показалось сияющее счастьем лицо любимой, и он выдернул ее из кареты, крепко прижав к себе. И сразу зааплодировал чужой, темпераментный, знающий толк в любви город, и он увидел тысячи черных глаз, мерцающих восхищением и завистью.

— Спасибо, Махмуд! — подумал он с облегчением. — Я все же на ней женился!

И с этим счастьем в груди он проснулся от детского смеха. По песку бежала маленькая девочка в горошистых трусиках и спрашивала бредущую следом раздраженную маму:

— А ты говолила, сто только я не сплю. А вот дядя узе заголает.

— Дядя пьяный, — злобно ответила мать, брезгливо огибая Янека. Не догадываясь, с какой ослепительно красивой и бесконечно высокой горы он катится сейчас кубарем вниз. Как нестерпимо больно расшибается о сырую землю реальности, а щеточка на лобовом стекле невидимой машины времени равнодушно и привычно смывает его, как комариную кляксу…

 

© Марина КОРЕЦ